Но вот наконец пришла ночь, не паники, конечно, нет! А настоящей тревоги: разнеслась весть, что наступление началось. Были приведены в действие заранее предусмотренные диспозиции. Часть войск уходила из города, чтобы занять соответственные посты. И вот ночью или, вернее, очень поздно вечером решено было созвать общегородской митинг.
Я уже теперь не очень хорошо помню тогдашнюю Тулу. Митинг был собран перед балконом какого-то довольно большого, кажется, клубного здания.
Ввиду того что по городу вообще шли очень значительные военные шумы, то народу собралось, конечно, очень много. Здесь было, по-видимому, немало рабочих с огромного Тульского оружейного завода и других предприятий, но, несомненно, было и очень много обывателей.
Когда я вышел на балкон, была темная ночь, мерцали звезды. Под балконом было несколько деревьев какого-то сквера, которые тихо шумели. Огромная толпа шевелилась и шелестела под этими деревьями, запрудив небольшую площадь и прилегающие к ней улицы. Не было видно ничего, ни лунного, ни фонарного освещения; от времени до времени вспыхивали спички, а во многих местах огненными точками сверкали папироски. Сначала собравшаяся толпа была необыкновенно тиха, как будто затаенно вслушивалась в первые слова, но по мере того как раздавались речи, она становилась все более и более шумной. Взрывались и рассыпались всплески аплодисментов, гул голосов мощно перекатывался, подтверждая заявление о нашей непоколебимой вере в победу. Лично я чувствовал себя настолько наэлектризованным этим сочувствием какой-то неведомой и, во всяком случае, невидимой толпы, что быстро переступил грань сегодняшних событий, этой тревожной ночи, которая, может быть, готова была сейчас прерваться канонадой, и говорил о том, что стелется перед нами за нынешними тревогами, за нынешними опасностями, которые мы, конечно, переступим, которые представляют собой лишь препятствие, вполне для нас посильное. Я говорил о том, как немыслимо нам, несущим с собой осуществление идеалов всего человечества, почти уже прикасающимся рукой к социалистическому строительству, уступить место жалкому старью, которое сейчас хочет вновь грязной волной своей залить обновленную Красную Россию.
Повторяю, в толпе были не только рабочие, было более 50 процентов обывательской публики. Мы не слишком рассчитывали на эту обывательскую публику. Она казалась нам и была, конечно, нейтральной. Но в эту ночь напряженного ощущения опасности незримая толпа, не видевшая лица оратора, чувствовала себя связанной с нами тесными, горячими узами, громадным революционным пафосом.
Ночь подвигалась, и настроение все крепло. Казалось, действительно каждый готов был схватиться за оружие и биться до последнего издыхания, защищая общее, высокое строительство.
Я не знаю, до каких пор продолжался бы митинг, если бы не пришло известие, что непосредственная опасность больше не грозит и что можно в сравнительном спокойствии разойтись по домам.
А через несколько дней после этого, крепко пожав руки моим дорогим товарищам по этим немногим дням тульского сидения, я уже мчался в поезде навстречу победам Красной Армии, вдоль наступающего нашего фронта, отбросившего перед собою на юг лопнувший фронт деникинцев.
<1928>
С огромной горечью учитываю я ту потерю, которую понесла армия пролетарской культуры в лице почти одновременно ушедших от жизни Федора Калинина и Павла Бессалько. Я могу понять ее лучше всякого другого, ибо оба они принадлежали к числу самых близких и дорогих моих друзей, жили и развивались в одну из значительнейших эпох для них рядом со мною, делясь со мной всем, чем обогащался их внутренний мир.
Я познакомился с Калининым давно, в эпоху создания первой партийной школы на острове Капри. Главный организатор ее, давно уже покойный Вилонов, отправившись для приглашения учеников-рабочих в Россию, обрел там основного помощника в лице Калинина.
Я помню тот день, когда перед всеми нами, преподавателями школы и уже собравшейся половиной учеников, Калинин делал доклад о своей работе. Со мною рядом сидел тов. А. Богданов, и я сказал ему шепотом: «Вот тебе тип рабочего-организатора». Богданов ответил мне: «Если это так, то можно порадоваться за русское рабочее движение».
В каприйский период, как и в последующий болонский, когда тов. Аркадий, как его называли, не был уже учеником, а только организатором, он неизменно выдавался не блеском способностей, — были и более блестящие, — но вдумчивостью, серьезностью, основательностью. Уже в то время проблемы пролетарской культуры во всей широте волновали его, уже в то время заметна была его способность откристаллизовывать свои мысли в необыкновенно ясные, простые, прозрачные формы.
Политикой тов. Аркадий интересовался меньше. О, не в том смысле, чтобы ему было хоть в малой мере присуще какое-нибудь равнодушие к борьбе. Это был революционер от головы до пят, но здесь он творцом себя не считал. Споры среди заграничных большевиков увлекли его скорее потому, что одни впередовцы развивали идею пролетарской культуры, и он придавал второстепенное значение нашим чисто политическим спорам.
Несмотря на это, он был всегда крупным сотрудником группы «Вперед» и в политическом смысле, во-первых, как всегда спокойный, уравновешенный и умный муж совета, во-вторых, как практик, к которому вновь и вновь обращались, когда от речей и статей надо было перейти к делу.
В Париже до войны, когда Алексинский уже стал разлагать группу своим дегенеративным честолюбием и своею ядовитой манерой не останавливаться ни перед чем в личной борьбе, этот фрукт начал преследовать и Аркадия, добиваясь, чтобы он немедленно ехал в Россию, и обвиняя его в недостаточном политическом рвении. Я же всячески поддержал Аркадия, ибо как раз в это время, и заметьте, зарабатывая себе физическим трудом хлеб насущный, он проделывал над собой громадную работу, запоем читал, много писал и почти каждый день приходил с новыми мыслями и формулами. На моих глазах в Париже Аркадий рос в большого теоретика пролетарской культуры.