Воспоминания и впечатления - Страница 82


К оглавлению

82

Как известно, деткомиссия создалась. Если подсчитать количество детей, спасенных ею при постоянном деятельном участии ЧК, позднее ГПУ, то получится внушительнейшее свидетельство благотворности тогдашнего движения мысли и сердца Феликса Эдмундовича.

Расставаясь со мною и пожимая руку, он повторял: «Тут пунша большая четкость, быстрота и энергия. Нужен контроль, нужно постоянно побуждать, тормошить. Я думаю, мы всего этого достигнем».

И он ушел, торопясь куда-то к новому делу.

Но вот Феликс Эдмундович призван к мирной строительной деятельности в огромном масштабе. Он поставлен во главе Наркомата путей сообщения.

Прошло немного дней с его назначения, он только-только мог разобраться в важнейших проблемах порученной ему огромной области хозяйственной жизни, но уже он наткнулся и на такой вопрос, который, по-видимому, при непосредственном соприкосновении каждый раз особенно волновал его: опять на вопрос о детях.

Вновь звонок Дзержинского. И опять он у меня в кабинете, куда я вызвал, узнав, о чем идет дело, ближайших заинтересованных в нем членов коллегии и сотрудников.

С самого начала жизни Наркомпроса у нас тянулся вопрос с железнодорожниками о сети их школ. У губернских отделов народного образования была тенденция разобрать их по губерниям. Они же цепко держались за свои «линии» и доказывали, что линии эти нельзя резать границами губерний и уездов, что школы по линии ближе друг к другу и к своему центру, чем подчас к ОНО или губ. ОНО. Железнодорожники доказывали, что их могучее хозяйство умело и еще сумеет поддержать свои школы не только профессиональные, но и общеобразовательные на более высоком уровне, чем общий. Но эти доводы натыкались на стремление ведомства и его органов на местах до конца довести своеобразную монопольную централизацию народного образования, не позволить разбивать отдельных кусков единого целого: просвещения.

Вот об этом-то и заволновался, на этот счет и загорелся Феликс Эдмундович.

Когда кто-то из моих помощников в несколько полемическом тоне завел речь о единстве, о разбазаривании, о необходимости централизовать методическое руководство и т. п., тов. Дзержинский вспыхнул.

Все знают эти его вспышки, это его глубокое волнение, эту торопливую, страстную речь, речь человека, до конца, свято убежденного, которому хочется как можно скорее высказать свои аргументы, устранить с дороги дорогого дела какие-то недоразумения, фальшь или волокиту. «Я не ведомственник, — торопился Дзержинский, — и вам не советую ими быть. Руководство — пожалуйста! Напишите сами какой хотите устав. Обеспечьте за собой руководство полностью. Готов подписать не глядя! Вам и книги в руки. Но администрировать, но финансировать, — дайте нам! В чем дело? У нас есть какая-то лишняя копейка. Мы можем прибавлять какие-то гроши к каждому билету. И вот возможность несколько тысяч детей учить немного лучше, чем остальных. Поддержать их привилегию. Да, привилегию! Или вы хотите непременно сдернуть их до той нищеты в деле образования, в которой сейчас вынуждены барахтаться ваши школы? Ведь мы же общий уровень поднять не можем? Эти наши деньги мы вам отдать на все дело образования не можем? Зачем же вы хотите помешать, чтобы дети рабочих хоть одной категории имели эту, скажем, «привилегию» — учиться немножко лучше? Придет время, и это совсем не нужно будет. Я вовсе не семперантист, я, только знакомясь с этим делом, увидел, что многочисленная группа детворы из-за ведомственной распри может пострадать в своем обучении. А этого нельзя. Что хотите, какие хотите условия, только без вреда для самих детей».

Именно эта, с огненной убежденностью сказанная речь, которую я передаю, кажется, почти дословно, послужила основой нынешнего положения о Цутранпросе, которое и сейчас многим кажется спорным, которое, может быть, в свое время будет отменено, но благодаря которому детишки железнодорожников в течение этих лет получили весьма значительные блага образовательного характера.

Я не хочу давать здесь места общим характеристикам, общим суждениям об этом прямом слуге пролетариата… Я хочу только вплести эти два воспоминания в тот строгий, но грандиозный венок, сплетенный из полновесных заслуг, который сам себе нерукотворно создал безвременно погибший герой. Мне хочется, чтобы два эти цветка, показатели горячей любви к детям, лишний раз свидетельствовали о том, что нам сподвижникам великого человека, было хорошо известно, но что отрицают ослепленные молниеносным гневом революции, носителем которой он был, далекие от него круги, — я хочу, чтобы они свидетельствовали о том, что этот рыцарь без страха и упрека был, конечно, рыцарем любви.

<1926>

Памяти друга

С покойным Леонидом Борисовичем мне довелось встречаться часто; были встречи и в интимной обстановке, так как временами мы с ним очень дружили; были встречи и в обстановке высокоофициальной, при разрешении серьезных, больших партийных и государственных проблем.

В общем, я достаточно близко наблюдал этого замечательного человека для того, чтобы создать себе некоторый общий облик его, некоторый образ, блестящий и разнообразный, который и сейчас стоит передо мной в час скорбной вести о его безвременной кончине.

Покойному Красину исполнилось 55 лет. Это и вообще немного, а для Красина в особенности; он был молод и по наружности, и по темпу внешней и внутренней своей жизни, и по множеству планов и надежд. Молодо сверкали его выразительные и умные глаза, и почти юношеской осталась его фигура, несмотря на поредевшие волосы вокруг лба и густую проседь в бородке.

82