Воспоминания и впечатления - Страница 106


К оглавлению

106

Мы очень быстро сговорились, и со дня этого первого свидания я всегда поддерживал все просьбы, с которыми Бехтерев ко мне обращался. Они очень редко носили сколько-нибудь личный характер и относились главным образом либо к его учебному заведению, либо к возникшему позднее на той же почве Институту мозга.

К Советской власти Бехтерев сразу отнесся с той же степенностью и спокойствием. Кое-кто побаивался сразу вступить обеими ногами на еще колеблющуюся почву новой государственности. Бехтерев был прозорливым и, приехавши ко мне, с первых же слов сказал: «Считая, что Россия надолго, а может быть, и навсегда получает новый облик, хочу в этой новой России обеспечить продолжение развития той области, которой я отдал свою жизнь». Область, которой Бехтерев отдал свою жизнь, — это как раз работа над мозгом. Бехтерев всегда ставил вопросы сознания и поведения человека под углом зрения психо-физиологическим, т. е. рассматривал их как результаты функционирования материального мозга.

Как общественный деятель, Бехтерев проявил огромную инициативу. Он ни на одну минуту не казался стариком и, понимая, какую практическую роль может сыграть знание головного мозга и нервной системы со всеми их рефлексами, относился чрезвычайно сочувственно к работам профессора Павлова. Он старался их развернуть, применить их как можно скорее к человеку и как можно скорее проложить пути к практике, прежде всего в смысле обследования природных наклонностей данной личности и ее способностей. Практическая психофизиология, как метод, дающий возможность точно установить тип данного лица и помочь ему занять соответственное место в обществе, казалась Бехтереву необычайно важной в нашем строительстве отраслью.

Буквально не проходило недели, чтобы в плодовитом мозгу Владимира Михайловича не зародилась та или другая новая мысль теоретического или практического характера.

Бехтерев был очень стар — ему было за 70 лет, но этого совершенно нельзя было заметить. Юбилей свой он встретил бодрым и в психическом отношении юношески свежим человеком.

Мы глубоко сожалеем о потере такого сотрудника в деле социалистического строительства.

<1927>.

Анри Барбюс

Из личных воспоминаний
I

Это было в Москве. После нашей победы. Ленин был уже председателем Совнаркома. Я был у него по какому-то делу. Покончив с делом, Ленин сказал мне: «Анатолий Васильевич, я еще раз перечитал «Огонь» Барбюса. Говорят, он написал новый роман «Свет». Я просил достать его мне. Как вы думаете, очень много потеряет «Огонь» в русском переводе?».

— Разумеется, он много потеряет в художественности, — ответил я. — Он потерял бы, даже если его перевести на французский язык. Сочный, выразительный, полный перца и задора солдатский окопный жаргон, которым Барбюс так великолепно владеет, нельзя передать и на французском языке. Но главное сделать, разумеется, можно — передать всю эту страстную антивоенную зарядку, кошмар фронта, бесстыдство тыла, рост сознания и гнева в груди солдат.

Владимир Ильич был задумчив: «Да, все это передать можно, но прежде всего в художественном произведении важна не эта обнаженная идея! Ведь это можно и просто передать в хорошей статье о книге Барбюса. В художественном произведении важно то, что читатель не может сомневаться в правде изображенного. Читатель каждым нервом чувствует, что все именно так происходило, так было прочувствовано, пережито, сказано. Меня у Барбюса это больше всего волнует. Я ведь и раньше знал, что это должно быть приблизительно так, а вот Барбюс мне говорит, что это так и есть. И он все это мне рассказывал с силой убедительности, какая иначе могла бы у меля получиться, только если бы я сам был солдатом этого взвода, сам все это пережил. Вот Яков Михайлович (Свердлов) недурно выразился. Он прочел «Огонь» и сказал: «Весьма действенная реляция с поля битвы!» Не правда ли, это хорошо сказано? Собственно говоря, в наше решающее время, когда мы вступили в длинную полосу войн и революций, настоящий писатель только и должен делать, что писать «реляции с поля битвы», а художественная его сила должна заключаться в том, чтобы делать эти «реляции» потрясающе действенными».

Ильич вдруг засмеялся: «Вы, впрочем, у нас эстет! Вас, пожалуй, шокирует такое сужение задач искусства». И, лукаво прищурившись на меня, Ильич тихо засмеялся.

Я обиделся.

Ну, что это вы говорите, Владимир Ильич? Наоборот, мне очень нравится то, что вы говорите! Если бы я не боялся сделать плагиат у вас или у товарища Свердлова, я бы написал на эту тему целую статью. Конечно, было бы гораздо лучше, если бы это сделали вы сами. Ильич стал серьезен.

— Времени нет! — сказал он и сейчас же заторопился: — А вы… что же? — напишите статью.

Статьи я, к сожалению, не написал. Но когда я познакомился с Барбюсом, я рассказал ему подробно об этом разговоре в кабинете великого председателя Совнаркома первого рабочего государства.

* * *

Я познакомился с моим нынешним другом Анри Барбюсом значительно позже.

Это было в Париже, в квартире товарища Садуля. Он устроил маленький товарищеский обед, на котором был он, Вайян-Кутюрье, я (все мы с женами), известный художник-карикатурист Гранжуан и Барбюс.

Мое внимание было в особенности приковано к Барбюсу. Я с огромным интересом присматривался к этому человеку.

Барбюс — это род Дон-Кихота. Необыкновенно длинный, даже вытянутый, худой той худобой, которой худы наполовину дематериализованные образы испанского художника Эль Греко. Только это не Дон-Кихот, как его понимают карикатуристы, даже Гюстав Доре. Это скорее Дон-Кихот в том возвышенном романтическом понимании, к которому склонялся Тургенев («Гамлет и Дон-Кихот») и который довел до абсурда Уна-муно. В Барбюсе есть что-то от аскета. Вы чувствуете, что это сухое тело с такой благородной структурой, эти длинные изящные руки, это костлявое скульптурное лицо, эти выразительные глаза могут преисполниться бешеным гневом, и что тогда Дон-Кихот Энрико Барбюс способен, так же как Дон-Кихот из Ламанчи, ни о чем не рассуждая, — менее всего о том, чтобы поберечь себя, — броситься против какого угодно стихийного врага, даже не потому, чтобы он надеялся победить его, а потому, что нельзя перенести наглости чванящегося зла.

106